Если человек приходит учиться и говорит: „Покажите мне алгоритм, по которому надо работать“, то он обречен. Алгоритму проще обучить любую машину».
Вот она, вполне современная истина. А Рособрнадзор и Минобр уничтожает вуз, в котором культивируют творческое начало. Видимо, двенадцатиперстная отрыжка Болонского процесса только что дошла до пищевода некоторых. Одни уже наелись, но, как обычно, не все. Господа министры, знаете ли вы, что в Китае на конгрессы по науке завозят писателей-фантастов со всего мира, чтобы писатели поделились с учеными своими фантазиями? Бюджетное второе высшее надо давать не только воображаемым нужным людям, а гуманитариям, способным порождать невообразимый контент.
Болонез? Уже Болонец!
Там, где мы ищем вторичные причины, пытаемся найти устойчивые предшествующие моменты (антецеденты), первобытное мышление обращает внимание исключительно на мистические причины, действие которых оно чувствует повсюду. Оно без всяких затруднений допускает, что одно и то же существо может одновременно пребывать в двух или нескольких местах. Оно подчинено закону партиципации (сопричастности), оно в этих случаях обнаруживает полное безразличие к противоречиям, которых не терпит наш разум. Вот почему позволительно называть это мышление, при сравнении с нашим, пралогическим.
Люсьен Леви Брюль. «Сверхъестественное в первобытном мышлении»
Моя личная ненависть к ЕГЭ, дочернему а ля рюс предприятию Болонской конвенции, укрепилась вчера, представьте, кавычками. Тридцать студентов третьего курса журфака не сговариваясь взяли слова в кавычки, потому что слова употреблены в переносном значении. Метафоры там всякие — вотэтовотвсе не одобрила б училка, вынужденная готовить к ЕГЭ с первого класса. Я не шучу. Есть такой учебник.
Притомившись вырезать кавычки и в сотый раз поведав, что кавычки вокруг переносного суть дилетантизм, я попросила их объясниться — и вдруг узнала, что для ЕГЭ по русскому надо разбираться в переносных смыслах, и школа требует непременных кавычек, и на местах усердствуют. Солнце не гаснет, а «гаснет», потому что погаснуть не может. Бедное солнце. А еще школа требует ставить точку в конце заголовка.
…Дубовый шкаф мой показательно слетел со стены — NB — осенью 2017 года. Дубовый шкаф, вручную сделанный в 1992 году из дубового сундука, полученного у внучки великого советского И. Уже не спросишь того деда, откуда пришел к нему старинный сундук. Теснятся в уме печальные догадки.
Интуиция подсказывает, что дуб бесцельно не летает. Что-то архиважное хотел сказать мне многоуважаемый шкап в семнадцатом году. А я вам.
Во-первых, берегите наших детей от современного образования, отравленного Болонской конвенцией. Во-вторых, следите за новостями с моей кухни. Пресня всегда Пресня.
Сентябрь 2017 года,
Москва, Пресня
Часть первая
Макабр и роуд-мови, но байопик.
Сложив из них фразу, я почувствовал удушье,
словно я мигрант и меня угрозами вынудили сдавать экзамены на языке народности урарина.
Это как выматериться, когда не хотел.
Ловко стоять невозможно никак, но им удавалось. Держа спины с аршином, мальчики спорили в очереди за мороженым, поплевывая буквой ш — Шопенгауэр, Шехтель, почему-то вокзал, абсолют, селедка и снова-здорово — Шеллинг, Ницше, Витгенштейн, а я не знала никого кроме Шопена. Свысока, выбрасывая шелуху согласных на Тверской бульвар, играли воздухом рослые мальчики, оставляя во рту жемчужные ядра тайн, ослепительные, как Печорин, оценивающий белые зубки Мери, — в бархатных глазах увлажненной Мери. В синих курточках — клубных, оказалось через десять лет, пиджаках двубортных, — они варили золотые цепочки неслыханных словес, а я не смела дохнуть, чтобы не пропустить: «Религиозная философия — оксюморон и логический вывих». Сейчас послушать — и что? Кому мешало спящее дитя? 24 Мальчики высоко держали голые подбородки. Девочка, полная текстов из учебника вроде «ни в ком зло не бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами…» — хотела еще слов, больше. Таблеток от жадности, и побольше.
«Ни в ком зло не бывает так привлекательно…» — начиналась чесотка во членах девы. Когда нельзя и на дворе 1977 год, то страсть открывалась, как рана, настежь и молниеносно. И вообще вред от оборванных цитат измеряется количеством революций. Капнешь небылой никогда каплей раба — и получи девяностые. Поразительный мальчик в клубном прикиде был я. В советских школах прикида не говорили, но сейчас уж пенсия, мне все можно — и я собираю все современное. Особенно люблю русские слова — до слез, до неловкого чувства, похожего на стыд. Котлы — часы. Загадочно, правда? Зюга — две копейки на языке карточных шулеров ХХ века, по сведениям лингвистов из НКВД 30-х. Да, вы правильно расслышали: длинное мне все можно вместо простого победительного могу — да, окружной прокурор моей души остался на посту, никому не верит, истерит, но хрипеть о боли без уловок бонтона умеет, не конфузясь провинциальных гусей 25. По девочке у «Мороженого» — ларек стоял близ кафе «Лира», ныне покойного, — читалась хорошая провинциальная школа, не более месяца назад оконченная, где основным вопросом философии, решенным блестяще, была первичность бытия. Первичность постреливала глазками в сторону смущенного, нахального и бесправного сознания. Оно буйно и факультативно зеркалило выходки бытия, как хулиган, отражающий барышню. Извините, я выражаюсь витиевато, но смысл от меня не страдает, не волнуйтесь, его нет. Вернемся в 1977. По случаю первичности девочкины губы алели на всю Тверскую, до Белорусского вокзала. До Теплого стана долетал оранжевый луч отражения, теплый горячился, у ало-рыжих губ тормозили такси, каменели прохожие, заглохли две бетономешалки, старушки грозили всеми пальцами. Вопросы философии (какое время погибло!) — все были отвечены, стали риторическими, наступил философский коммунизм: от каждого по философским способностям, каждому по философским потребностям, ибо не фиг 26, когда все ясно. Мое сознание было продукт высшего психического усердия мозга и легко решало любые задачи, приличествующие гению; запоминало идеологемы без труда и сопротивления души несмотря на ошибки в логике. Загадочное нарастание классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму было восхитительно неуклюжим. За всем этим сговором мнилась космическая тайна, но поговорить было не с кем, и мы плевались броскими цитатами из врагов. Мимо шли девочки, о ту великую пору еще обязанные быть девственницами ввиду соглашения с традицией бабушек, помнящих вынос брачных простыней гостям. Подпившие гости смотрели на белое полотно, оценивая размер алых и бурых кровавых пятен. Мы, мальчики семидесятых, фоновым знанием своим видели всех девочек плевообязанными, покорными, второстепенными, вынесшими-на-плечах-все-тяготы-войны и родина-мать-зовет. Сияющая каша дум о девочках создала эпоху.
Мальчики помнились и помнились; я не знала слов мейнстрим и маргинал: хороша бессловесная жизнь невежды; мальчики пригодились потом, в газете, как импульсы тоски по неведомому: сколько правд на свете и что за это бывает? Стигобионтные амфиподы слушали «Турангалилу» Оливье Мессиана. Люблю. Вот люблю.
Мальчики в очереди за мороженым липли к памяти сладкими — сейчас невозможное сравнение, но мне плевать — форточками, за которыми свет, но я не знаю, где центральная дверь, а форточек мало. Мальчики сомневались в системе. От игры в острые слова, смягченные шелухой ша, веяло чем-то пограничным, опасным, вроде добрачного секса при Кальвине. Я еще не знала, что усомнившимся в базисе грозили кары. Мальчик в наиболее синем диссидентствовал каждым поворотом твидового плеча, а я не понимала, почему получается так навылет и вызывающе. Разобраться — где секс, а где политика, где казни, где вырубка логики с усекновением смысла — я еще не могла. Мир был